Камера обскура - Страница 40


К оглавлению

40

Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. Слуховых впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных никаких – так что в конце концов не известно, как выглядит палата, какое лицо у сиделки, у доктора… Который час? Утро? Он выспался, окно, верно, открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот – шум воды, звон ведра – там, должно быть, двор, фонтан, утренняя свежая тень платанов. Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь обращать невнятные звуки в соответствующие цвета и очертания, и вскоре услышал звуки другие – голоса Магды и сиделки в соседней, вероятно, комнате. Сиделка учила Магду правильно произносить. «Soucoupe. Soucoupe» [], – повторила Магда несколько раз и засмеялась.

Неуверенно улыбаясь, чувствуя, что он делает что-то противозаконное, Кречмар осторожно освободил и поднял на брови повязку: оказалось, однако, что в комноте густая, бархатная темнота – не видать даже, где окно, нет ни малейшей щелки света. Значит, все-таки ночь, и притом безлунная, черная. Вот как обманывают звуки.

Весело звякнуло по соседству блюдце. «Cafe the non. Moi pas – tee» [].

Кречмар нащупал рядом столик, наткнулся на лампочку. Он щелкнул – раз, еще раз, – но темнота не сдвинулась с места: штепсель, вероятно, не был вставлен. Тогда он поискал пальцами, нет ли спичек, – и действительно, нашел коробок. В нем была всего одна спичка, он чиркнул ею, раздался звук, похожий на вспышку, но огонька не появилось. Он ее отбросил и почуял вдруг легкий запах горелого.

Странное явление…

«Магда, – позвал он громко. – Магда!»

Звук шагов и отворяющейся двери. Но ничто не изменилось – за дверью было тоже темно.

«Зажги свет, – сказал он. – Пожалуйста, света».

«Не смей трогать повязку, Бруно! – крикнул голос Магды, стремительно и уверенно приближаясь в беспросветном мраке. – Ведь доктор сказал… ах, Господи!»

«Как, как ты меня видишь? – спросил он заикаясь. – Я не… Моментально зажги свет. Слышишь? Моментально!»

«Тише, тише, не волнуйтесь», – заговорил по-французски голос сиделки.

Эти звуки, эти шаги, эти голоса двигались как бы в другой плоскости. Он был сам по себе, и они – сами со себе. И между ними и той темнотой, в которой он пребывал, существовала какая-то плотная преграда. Он напрягся, пялился, тер веки, вертел головой так и сяк, рвался куда-то, но не было никакой возможности проткнуть эту цельную темноту, являвшуюся как бы частью его самого.

«Не может быть, – с силой сказал Кречмар. – Я сойду с ума. Открой окно, сделай что-нибудь…»

«Окно открыто», – ответила она тихо.

«Может быть, солнца нет… Магда, может быть, когда будет солнце, я хоть что-нибудь увижу… Хотя бы мерцание… Может быть, очки…»

«Лежи спокойно, Бруно. Дело не в солнце. Тут светло, чудное утро, Бруно, ты мне делаешь больно».

«Я…Я…» – судорожно набирая воздух, начал Кречмар и, набрав воздуху, стал равномерно кричать.

XXXII

Сознание полной слепоты едва не довело Кречмара до помешательства. Раны и ссадины зажили, волосы отросли, но адовое ощущение плотной, черной преграды оставалось неизменным. После припадков смертельного ужаса, после криков и метаний, после тщетных попыток сдернуть, сорвать что-то с глаз он впадал в полуобморочное состояние, а потом снова начинало нарастать что-то паническое, нестерпимое, сравнимое только с легендарным смятением человека, проснувшегося в могиле.

Мало-помалу, однако, эти припадки стали реже, он часами молчал, неподвижно лежа на спине и слушая звуки провансальского дня, но вдруг он вспоминал утро в Ружинаре, с которого все, собственно говоря, и началось, и тогда принимался стонать, вспоминая уже другое – небо, зеленые холмы, на которые он так мало, так мало смотрел, и опять поднималась волна могильного ужаса.

Еще в ментонском госпитале Магда прочла ему вслух письмо от Горна из Парижа такого содержания:

«Я не знаю, Кречмар, чем я был больше ужален – тем ли оскорблением, которое Вы мне нанесли Вашим внезапным, беспричинным и крайне неучтивым отьездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, которая не позволяет мне даже навестить Вас, я, поверьте, всей душой скорблю о Вас, особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к роскошным краскам и утонченным оттенкам, ко всему тому, что делает зрение божественным подарком свыше. Есть люди (Вы и я принадлежим к их числу), которые живут именно глазами, зрением, – все остальные чувства только послушная свита этого короля чувств.

Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда в Нью-Йорк и вряд ли скоро повидаю опять родную страну. Передайте мой дружеский привет Вашей спутнице, от капризного нрава которой – кто знает? – быть может, зависела Ваша, Кречмар, измена мне, – да, ибо нрав ее лишь по отношению к Вам отличается постоянством, зато в натуре у нее есть свойство – очень, впрочем, обыкновенное у женщин – невольно требовать поклонения и невольно проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским чарам, даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей. Поверьте, Кречмар, что, если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, надоевшего Вам обоим, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и тогда прекрасное воспоминание наших бесед о живописи, о прозрачных красках великих мастеров не было бы так печально омрачено тенью Вашего предательского бегства».

«Да, это – письмо гомосексуалиста, – сказал Кречмар. – Все равно, я рад, что он отбыл. Может быть, Бог меня наказал, Магда, за то, что я тебя заподозрил, но горе тебе, если…»

40