Отто все больше взвинчивал себя и начинал верить в то, что говорит.
«Не знаю, как быть, – продолжал он возбужденно. – Это не дело, господин Шиффермюллер. Представьте себе, что у вас есть любимая невинная сестра, которую купил и развратил…»
«Послушайте, мой друг, – перебил Кречмар. – Тут какое-то недоразумение. Моя невеста мне рассказывала, что ее семья была только рада от нее отделаться».
«Ах, сударь, – проговорил Отто, щурясь и качая головой. – Неужто вы хотите меня уверить, что вы на ней женитесь. Ведь где же гарантия, ведь когда на честной девушке женятся, то перво-наперво идут посоветоваться к родителям ее или там к брату, – побольше внимания, поменьше гордости, сударь».
Кречмар с некоторой опаской смотрел на Отто и думал про себя, что в конце концов тот говорит резон и столько же имеет права печься о Магде, как Макс об Аннелизе; вместе с тем он чувствовал, что Отто лжив и груб, что горячность его неискренна.
«Стоп, стоп, – решительно прервал Кречмар. – Я все это отлично понимаю,но, право же, говорить нам не о чем, все это вас не касается. Уходите, пожалуйста».
«Ах, вот как,– сказал Отто, насупившись.– Вот как. Ну, хорошо».
Он помолчал, теребя шляпу и глядя в пол. Пораздумав, он начал с другого конца.
«Вы, может быть, дорого за это заплатите, сударь. Я сестру, может быть, хорошо знаю – всю поднаготную. Это я из братских побуждений называл ее невинной. Но, господин Шиффермюллер, вы слишком доверчивы, – очень даже странно и смешно, что вы ее зовете невестой. Я уж так и быть вам кое-что о ней порасскажу».
«Не стоит, – сильно покраснев, ответил Кречмар. – Она сама мне все сказала. Несчастная девочка, которую семья не могла уберечь. Пожалуйста, уходите», – и Кречмар приоткрыл дверь.
«Вы пожалеете», – неловко проговорил Отто.
«Уходите», – повторил Кречмар.
Тот очень медленно двинулся с места. Кречмар с пустоватой сентиментальностью, свойственной иным зажиточным людям, вдруг представил себе, как, должно быть, бедно и грубо существование этого юноши. Прежде чем закрыть дверь, он быстро вынул бумажник, послюнил большой палец и сунул в руку Отто десять марок.
Дверь захлопнулась. Отто посмотрел на ассигнацию, постоял, потом позвонил.
«Как, вы опять!» – воскликнул Кречмар.
Отто протянул руку с билетом. « Я не желаю подачек, – пробормотал он злобно. – Отдайте эти деньги безработному, коли вы не нуждаетесь в них».
«Да что вы, мой друг, берите», – сказал Кречмар смущенно.
Отто двинул плечами. «Я не принимаю подачек от бар. У меня есть своя гордость. Я … «
«Но я просто думал…» – начал Кречмар.
Отто поговорил еще немного, потоптался, хмуро положил деньги в карман и ушел. Социальная потребность была удовлетворена, теперь можно было идти удовлетворить потребности человеческие.
«Маловато, – подумал он, – да уж ладно».
С той минуты как Аннелиза прочла Магдино письмо, ей все казалось, что длится какой-то несуразный сон, или что она сошла с ума, или что муж умер, а ей лгут, что он изменил. Ей помнилось, что она поцеловала его в лоб перед уходом – в тот далекий уже вечер, – поцеловала в лоб, а потом он сказал: «Нужно будет все-таки завтра об этом спросить доктора. А то она все чешется». Это были его последние слова – о легкой сыпи, появившейся у дочки на руках и на шее, – и после этого он исчез, а через несколько дней сыпь от цинковой мази прошла, – но не было на свете такой мази, от которой стерлось бы воспоминание: его большой теплый лоб, размашистое движение к двери, поворот головы, «нужно будет все-таки завтра…»
Она так первые дни плакала, что прямо удивлялась, как это слезные железы не сякнут, – и знают ли физиологи, что человек может из своих глаз выпустить столько соленой воды? Тотчас приходило на память, как она с мужем купала трехлетнюю Ирму в ванночке с морской водой на террасе в Аббации, – и вдруг оказывалось, что слез осталось еще сколько угодно – можно наплакать как раз такую ванночку и выкупать ребенка, и потом щелкнуть фотографическим аппаратом, чтобы получился снимок, вот этот снимок в альбоме, посвященном младенчеству Ирмы: терраса, ванночка, блестящий толстый ребеночек и тень мужа – ибо солнце было сзади него, когда он снимал, – длинная тень с расставленными локтями, протянувшаяся по гравию.
Иногда, в минуты сравнительного покоя, она говорила себе: ну хорошо, меня бросил, но Ирму – как он о ней не подумал? И Аннелиза начинала донимать брата, правильно ли они сделали, что послали Ирму с бонной в Мисдрой, и Макс отвечал, что правильно, и уговаривал ее тоже поехать туда, но она и слышать не хотела. Несмотря на унижение, на гибель, на чувство ужаса и непоправимости, Аннелиза, едва это осознавая, ждала изо дня на день, что откроется дверь и бледный, всхлипывающий, с протянутыми руками войдет муж.
Большую часть дня она проводила в каком-нибудь случайном кресле – иногда даже в прихожей – в любом месте, где ее настигнул туман задумчивости, – и тупо вспоминала ту или иную подробность супружеской жизни, и вот уже ей казалось, что муж изменял ей с самого начала, в течение всех этих девяти лет.
Макс старался занять Аннелизу как умел, приносил ей журналы и новые книги, вспоминал с нею детство, покойных родителей, старшего брата, убитого на войне. Однажды, в жаркий летний день, он повез ее в Тиргартен, там они вышли и долго бродили и с полчаса смотрели на обезьянку, которая, улизнув от гулявшего с ней господина, забралась в самую гущу высокого вяза, откуда хозяин тщетно старался сманить ее вниз, то тихим свистом, то сверканием зеркальца, то желтизной большого банана. «Он не достанет ее, это безнадежно, она никогда не придет», – сказала наконец Аннелиза и вдруг заплакала. Они пешком возвращались домой, и было так жарко, что Макс снял пиджак, несмотря на то, что был в подтяжках. «Это нехорошо, – сказала со вздохом Аннелиза. – Нужен пояс». «Но он не держит, – возразил Макс. – У меня живот как-то неправильно вырос». В это мгновение сестра сильно сжала ему руку. Она смотрела в сторону, на проезжавший таксомотор. Таксомотор затрубил, выпустил вправо красный язык и скрылся за угол.